«В начале жизни школу помню я…»: проблемы интерпретации одного стихотворения Пушкина
«В начале жизни школу помню я…»: проблемы
интерпретации одного стихотворения Пушкина
Криницын А.Б.
В
начале жизни школу помню я;
Там
нас, детей беспечных, было много;
Неровная
и резвая семья;
Смиренная,
одетая убого,
Но
видом величавая жена
Над
школою надзор хранила строго.
Толпою
нашею окружена,
Приятным,
сладким голосом, бывало,
С
младенцами беседует она.
Ее
чела я помню покрывало
И
очи светлые, как небеса.
Но
я вникал в ее беседы мало.
Меня
смущала строгая краса
Ее
чела, спокойных уст и взоров,
И
полные святыни словеса.
Дичась
ее советов и укоров,
Я
про себя превратно толковал
Понятный
смысл правдивых разговоров,
И
часто я украдкой убегал
В
великолепный мрак чужого сада,
Под
свод искусственный порфирных скал.
[Там]
нежила меня [теней] прохлада;
Я
предавал мечтам свой юный ум,
И
праздномыслить было мне отрада.
Любил
я светлых вод и листьев шум,
И
белые в тени дерев кумиры,
И
в ликах их печать недвижных дум.
Всё
— мраморные циркули и лиры,
Мечи
и свитки в мраморных руках,
На
главах лавры, на плечах порфиры —
Всё
наводило сладкий некий страх
Мне
на сердце; и слезы вдохновенья,
При
виде их, рождались на глазах.
Другие
два чудесные творенья
Влекли
меня волшебною красой:
То
были двух бесов изображенья.
Один
(Дельфийский идол) лик младой —
Был
гневен, полон гордости ужасной,
И
весь дышал он силой неземной.
Другой
женообразный, сладострастный,
Сомнительный
и лживый идеал —
Волшебный
демон — лживый, но прекрасный.
Пред
ними сам себя я забывал;
В
груди младое сердце билось — холод
Бежал
по мне и кудри подымал.
Безвестных
наслаждений темный голод
Меня
терзал — уныние и лень
Меня
сковали — тщетно был я молод —
[Средь
отроков] я молча целый день
Бродил
угрюмый — всё кумиры сада
На
душу мне свою бросали тень. (I; 583- 584)[1]
Этот
стихотворный отрывок до сих пор остается одним из самых многозначных и
загадочных среди творческого наследия Пушкина. Написанный приблизительно в
октябре Болдинской осени 1830 года, он был впервые напечатан в посмертном
издании 1841 г В. Жуковским, включившим его в число "Подражаний
Данту". Его незаконченность лишает нас возможности проникнуть в целостный
замысел поэта. Стихотворение подчеркнуто иносказательно, и в нем отсутствуют
какие бы то ни было собственные имена. Не названы ни действующие лица, ни место
действия, ни даже имена "кумиров" в саду. Один из них, правда,
благодаря парафразу "дельфийский идол", четко идентифицируется с
Аполлоном, но другой — "женообразный, сладострастный, сомнительный и
лживый идеал" — в некоторых случаях понимался то как Афродита, то даже как
Дионис (например Д.С. Мережковским [2] и Б.А. Васильевым [3]).
"В
начале жизни…" сравнительно редко (по меркам нашей масштабной пушкинианы)
привлекало внимание исследователей, однако имеется около десятка его
толкований, противоречащих друг другу. Поэтому, чтобы ввести читателя в диалог
с ними и избежать нареканий в несамостоятельности, мы коснемся вначале
важнейших имеющихся интерпретаций, а затем сделаем ряд собственных дополнений.
Оригинальность
сюжета, не сводимого к "Божественной комедии", не позволяет
определить стихотворение как прямое "подражание Данте". С другой
стороны, терцины, которыми написан отрывок, перекличка отдельных образов и даже
сама специфика аллегорического мышления не позволяет нам оставить имя Данте
втуне. Убедительную аналогию с ним проводит, в частности, М.Н.Розанов,
возводящий "величавую жену" с "очами, светлыми, как
небеса," которая наставляет героя в добродетели, к дантовской Беатриче
"Новой жизни" и "Божественной комедии"[4]. Исследователь
также сопоставляет первые строки стихотворения "В начале жизни школу помню
я…" с началом "Ада": "Земную жизнь пройдя до середины, я
очутился в сумрачном лесу…". При этом "дантовскому темному лесу,
символизирующему состояние духовной темноты, греховности, заблуждений,
соответствует у Пушкина "великолепному мраку чужого сада"[5]. М.
Розанов признает, что в стихотворении "легко улавливаются строчки
автобиографического характера"[6], но главным для него является гениальное
усвоение Пушкиным стиля Данте: "Сходство не ограничивается формовкой
стиха, как обыкновенно думают, но и захватывает самую сущность
содержания"[7].
Мы
со своей стороны можем добавить в пользу итальянской интерпретации отрывка, что
сам его сюжет перекликается с центральным эпизодом многих итальянских рыцарских
поэм: искушением героя в волшебных садах пленительной колдуньей (как в
"Освобожденном Иерусалиме" Т. Тассо или "Неистовом Роланде"
Ариосто). Отчасти этот мотив был использован Пушкиным ранее в "Руслане и
Людмиле" при описании приключений Руслана в садах Черномора. Правда, герой
анализируемого стихотворения всего лишь мальчик, но и здесь в очарованном саду
происходит нечто вроде соблазна его "лживым, но прекрасным" женским
образом, и этот несколько видоизмененный мотив отчасти придает сюжету отрывка
итальянский колорит.
По
мнению авторитетнейшего пушкиниста Г.А. Гуковского, "это стихи не о Данте,
и меньше всего это стихи, написанные под влиянием Данте. Это стихи о человеке и
культуре, стихи о стремлении вперед, стихи о порыве человеческого духа от
косного прошлого к неизведанному, прекрасному, новому, стихи о творчестве, об
эпохе, началом и высшим выражением которой был Данте" [8]. В стихотворении
изображено столкновение двух культур, двух идеологий — средневекового
христианства и античного язычества в сознании человека эпохи Ренессанса. Пушкин
гениально отразил "структуру сознания итальянца на закате средних
веков"[9]. Тем самым Гуковский в основных чертах повторяет более раннюю по
времени интерпретацию Вячеслава Иванова, увидевшего в стихотворении изображение
"переходного времени между христианским Средневековьем и оглянувшимся на
язычество Возрождением"[10].
Д.Д.
Благой выдвигает версию, что перед нами вообще не лирическое стихотворение, а
начало большой поэмы о жизненном пути Данте еще до сошествия его во ад — в
подражание Байрону, написавшему поэму "Пророчество Данте" о жизни
поэта по возвращении из ада, чистилища и рая на землю. Однако ученый тоже
допускает, что "некоторые детали в описании "школы" и в
особенности <...> сада, наполненного античными "кумирами"
"(вспомним строку о "священном сумраке" царскосельских садов с
их "кумирами богов" в "Воспоминаниях в Царском Селе" 1829
г), так же как переживания героя отрывка, связанные с переходным возрастом от
мальчика к юноше, подсказаны были поэту воспоминаниями о его личном опыте
<...> Но никакого столкновения разных эпох и культур в отрывке нет. Читая
его, целиком погружаешься в эпоху конца ХIII — нач. ХIV в."[11].
Б.П.
Городецкий, наоборот, ставит под сомнение даже итальянский колорит отрывка и
подчеркивает в нем автобиографические мотивы: "… нельзя отделаться от
впечатления, что начало стихотворения действительно передает черты не русской,
а западно-европейской жизни. <...> В то же время во всем отрывке
полностью отсутствуют моменты, которые давали бы основание соотносить его
содержание с итальянской действительностью"[12]. "Описание
великолепного сада со множеством мраморных статуй также не дает [для этого] бесспорных
оснований: такие сады имелись в любой стране Западной Европы. Широко были
представлены они и в России ХVIII века. в этой связи достаточно напомнить хотя
бы знаменитый Юсупов сад в Москве, куда водили гулять мальчика Пушкина.
<...> Такие же сады имелись и в Царском Селе"[13]. "Впечатления
героя стихотворения от прелести природы и произведений искусства, пробуждавших
в нем художника <...> полностью соответствует аналогичным признаниям
самого Пушкина о пробуждении в нем поэта:
Вновь
нежным отроком, то пылким, то ленивым,
Мечтанья
смутные в груди моей тая,
Скитаясь
по мирам, по рощам молчаливым,
Поэтом
забываюсь я.
("Воспоминания
в Царском Селе"1829) (I; 552).
Почти
физиологически точное описание состояния вдохновения <...> неоднократно
приводилось Пушкиным как свойственное ему самому: "Когда сбегаются виденья
перед тобой в окрестной мгле // И быстрый холод вдохновенья // Власы подъемлет
на челе…" ("Жуковскому"). "Повышенно-эмоциональное
восприятие героем стихотворения высших и совершенных произведений искусства
("Всё наводило сладкий некий страх // Мне на сердце; и слезы вдохновенья,
// При виде их, рождались на глазах") было свойственно и самому Пушкину:
"Порой опять гармонией упьюсь, // Над вымыслом слезами обольюсь…"
("Элегия" 1830г.). <...> Это говорит о том, что перед нами,
по-видимому, начало большого и сложного произведения, возможно
автобиографического характера, в котором процесс пробуждения творческого начала
в ребенке и становление характера должны были раскрываться на обобщенном фоне
Западной Европы"[14].
Если
столь различны истолкования сада, то еще более расходятся понимания
"величавой жены", воспитывающей детей. Самое общее мнение выражает
Д.Благой: "смиренная, одетая убого, но видом величавая жена" отрывка
— средневековое христианское вероучение"[15]. На этом сходятся все. Но
дальше начинаются решительные разногласия в толкованиях. Г.Гуковский осуждает
все церковное в отрывке как сковывающее освобождающееся сознание: "Отсюда
сочетание здоровых, прекрасных и вольных образов античного искусства, природы
как стихии буйного творчества бытия, искусства как стихии творчества свободного
человеческого духа, томления человеческой, земной (а не небесной) любви — и
аллегорического понимания всего этого, и церковно-осуждающих формул,
подчиняющих свободу человека природы рабству церковной мысли"[16].
Полностью
противоположно толкование этого стихотворения митрополитом Антонием
Храповицким, который видит в нем "точную исповедь всего жизненного
пути" Пушкина, подобной по духу и значению исповеди Блаженного Августина:
"Сам автор такого толкования не дал, но смысл его исповеди в связи ее со
многими другими его стихотворениями совершенно понятен. Общество
подростков-школьников — это русское интеллигентное юношество; учительница — это
наша Святая Русь; чужой сад — Западная Европа; два идола в чужом саду — это два
основных мотива западноевропейской жизни — гордость и сладострастие, прикрытые
философскими тогами, как мраморные статуи, на которых любовались упрямые
мальчики, не желавшие не только исполнять, но даже и вникать в беседы своей
мудрой и добродетельной учительницы и пристрастно перетолковывавшие ее
правдивые беседы". Однако о. Антоний склонен перетолковывать стихотворение
публицистически, уже после революции, в эмиграции анализируя духовное состояние
русского общества конца ХIХ века [17] . Интересную, но спорную интерпретацию
выдвигает Б.А. Васильев, считающий прообразом Наставницы в стихотворении
Знаменскую икону Божьей Матери из Царскосельского храма [18].
Обобщая,
мы можем разделить все интерпретации на два ряда в зависимости от того, как
понималось "лирическое я" стихотворения: либо в нем видели некое
абстрактное собирательное единство: итальянскую нацию, русскую интеллигенцию,
европейский гуманизм и т.п., и тогда стихотворение оборачивалось иносказанием,
наподобие средневековой притчи из Gesta Romanorum или начала "Божественной
Комедии"; либо герой стихотворения понимался как конкретная
индивидуальность (Данте, юный Пушкин, итальянец эпохи раннего возрождения), и
тогда отрывок прочитывается как исповедь.
Оба
подхода попытался совместить в своем тонком и тщательном разборе крупнейший
немецкий славист Лудольф Мюллер, что привело его к разделению стихотворения на
две смысловые части:
"Кто
же, однако, истинные герои стихотворения? Нам кажется, более прав Гуковский:
Пушкин изображает не конкретных индивидуумов, а большие исторические явления:
всеохватные культурные единства европейского Средневековья и раннего
Возрождения, молодые европейские народы и как "лирическое я" —
ведущую культурную нацию того времени — итальянскую" [19]. "Неровная
и резвая семья" школьников оказывается при таком толковании семьей
европейских наций. Однако в отношении "смиренной, одетой убого <...>
жены" Л. Мюллеру тотчас же приходилось оговариваться, что это не всемогущая
и царственная католическая церковь времен Данте, а только идея христианства в
ее простоте и величии, как ее понимал сам Пушкин. Тем самым
культурно-историческое толкование уже не выдерживается им до конца.
Относительно же последних трех терцин Л. Мюллер заявляет, что они не вписываются
в вышеприведенное толкование, потому что Пушкин переходит в них "с
культурно-философского на психологический" уровень[20]. По мнению
исследователя, Пушкин сам почувствовал свое отступление от первоначального
художественного замысла и оставил стихотворение незаконченным, остановившись
перед возникшими художественными трудностями. В целом же стихотворение
представляет собой "духовную автобиографию Пушкина" "на высшем
уровне культурно-исторической абстракции, культурно-историческая аллегория,
насыщенная собственным мировоззренческим и психологическим опытом
поэта"[21].
На
наш взгляд, такой подход к стихотворению по существу правилен, но нуждается в
корректировке. Не оставляет сомнения, что в нем лидирует автобиографическое
начало, но личность показана в становлении по мере усвоения ею различных
культур, эпох и мировоззрений. Поэтому стоит говорить не о двух частях
стихотворения — аллегорической и автобиографической, но скорее о двух рядах
образов в нем — конкретного автобиографического "я" и встающих перед его
сознанием символах культурно-философских идей, являющихся таким образом, как и
любой символ, иносказательными. Тогда стихотворение прочитывается как миф о
духовном становлении личности Пушкина, о приходе к нему творческого дара и о
самой его природе. Столь важный для Пушкина сюжет он и решил стилизовать под
тон и манеру духовной автобиографии Данте — его "Божественной
Комедии", предельно обобщая и время и пространство.
Автобиографичность
лирического героя представляется нам несомненной. Помимо указанных Городецким
явных перекличек отрывка с "Воспоминаниями в Царском Селе" 1829 года
при изображении сада и с посланием "Жуковскому" 1818 года при
изображении состояния вдохновенья, можно указать также на характерный для
Пушкина мотив недостойно проведенной, "потерянной младости":
"Уныние и лень // Меня сковали — тщетно был я молод" (вспомним строки
из чернового продолжения "Воспоминания" 1828 г: "Я вижу в
праздности, в неистовых пирах, // В безумстве гибельной свободы, // В неволе, в
бедности, изгнании, в степях // Мои утраченные годы" (I; 759) или же
строки из написанной той же осенью 1830-го года "Элегии":
"Безумных лет угасшее веселье //Мне тяжело, как смутное похмелье" (I;
571).
Вид
"смиренной и "одетой убого" жены действительно совершенно не
соответствует аллегорическому облику католической церкви на исходе средних
веков. Смирение через "убожество" скорее могло быть идеализировано в
православном религиозном мышлении, где даже существовали святые юродивые.
Поэтому мы склонны согласиться с владыкой Антонием (Храповицким) в том, что
здесь речь идет о воплощении Православной церкви, и гораздо более, чем на
Беатриче, Наставница вызывает в памяти Богоматерь.
Сразу
обращает на себя внимание, что герой пишет о своей юности ретроспективно,
находясь в зрелых летах и осуждая ошибки своей молодости (этот факт делает
сразу весьма сомнительным обобщенно-собирательное или абстрактное истолкование
"лирического я"). Осуждение отражается и в самой интонации рассказа
("я про себя превратно толковал понятный смысл правдивых разговоров"
(черновой вариант был "глубокий смысл духовных разговоров"),
безвестных наслаждений темный голод меня терзал. Уныние и лень // Меня
сковали"), и в лексике, изобилующей церковнославянизмами ("полные
святыни словеса", "строгая краса", "праздномыслить мне была
отрада", "то были двух бесов изображенья", что подчеркивает
православную культурную ориентацию героя.
Сад
стихотворения в точности соответствует хронотопу Царскосельского сада из
"Воспоминаний в Царском Селе" с почти полным повторением лексем, очерчивающих
оба эти образа. Аналогичен и сам облик сада с "кумирами богов", и
душевное состояние пребывающего в нем героя: "Вновь нежным отроком, то
пылким, то ленивым, // Мечтанья смутные в груди моей тая, // Скитаясь по мирам,
по рощам молчаливым, // Поэтом забываюсь я" (I; 553) — "Я предавал
мечтам свой юный ум", "Пред ними сам себя я забывал",
"уныние и лень // Меня сковали", "Средь отроков] я молча целый
день // Бродил угрюмый".
Однако
если описание парка в "Воспоминаниях в Царском Селе" почти реалистично,
то в отрывке Болдинской осени сада сразу обращают на себя внимание два очень
важных метафорических эпитета: "чужого сада" и "под свод
искусственный порфирных скал". Почему сад назван чужим? Очевидно, он
является олицетворением чуждого герою мира, причем в оппозиции саду своей
оказывается школа и царящая там благая Наставница. В саду же находятся античные
статуи, названные "кумирами", "бесами" и
"идолами", следовательно, перед нами оппозиция двух культур:
христианства и античности, что и дало повод многим исследователям возводить
сюжет стихотворения к эпохе Возрождения, когда и было вновь актуализировано это
культурное противостояние.
Но
"искусственность" скал сада (в черновом варианте еще более
подчеркнутая вариантом: "в приют искусственный поддельных скал" [22])
наводит на мысль о "сделанности", фальшивости всего, что в нем есть.
Далее, если мы пристально вглядимся в описание статуй ("Всё — мраморные
циркули и лиры, Мечи и свитки в мраморных руках, На главах лавры, на плечах
порфиры"), то увидим, что это — не подлинные античные статуи, а подражания
им эпохи Просвещения — ложноклассицизма, поскольку циркули, лиры, мечи, свитки,
лавры, порфиры — все эмблемы, присущие аллегорическим статуям Барокко и
Просвещения, символизирующие земные дела, подвиги и титулы изваянных в мраморе
(при этом мечи и тем более циркули никак не могли быть изображены во времена
античности). Эти атрибуты также сгруппированы попарно, представляя собой
оппозиции: разума и поэзии, меч и свиток — военной мощи и науки, то есть статуи
выражают идеи западно-европейской культуры эпохи Просвещения. Соответственно,
сад оказывается носителем сразу трех культурных эпох: античности, Возрождения и
Просвещения, из которых последнее явно превалирует над остальными.
В
саду происходит не только приобщение отрока к европейской культурной традиции,
но к художественному творчеству вообще, первые порывы вдохновения, превращение
его в Поэта. Поэтому сад символизирует культуру и искусство Западной Европы,
познание которых и послужило мощнейшим стимулом творческого роста героя:
"Всё наводило сладкий некий страх // Мне на сердце; // И слезы вдохновенья
при виде их рождались на глазах". Таким образом, хотя сам сад с его
аллегорическими "бесов изображениями" изображен как
"сделанный", искусственный (natura naturata), рожденное им
вдохновение несомненно подлинное, всамделишнее.
В
структуре образов стихотворения важно также проследить роль мотивов
"света" и "тьмы". У "величавой жены" герою
запоминаются лишь "очи светлые, как небеса", то есть она показана
однозначно как источник небесного света. Сад же характеризуется с самого начала
эпитетом "великолепный мрак". Далее обращают на себя внимание такие
детали, как "теней прохлада", "светлые воды" и "белые
в тени дерев кумиры". То есть свет и тьма сплетаются в причудливую и
нарядную игру светотени на парковых дорожках, становятся амбивалентными:
темнота наделяется привлекательностью и загадочностью.
"Белые
в тени дерев кумиры" сначала изображаются навсегда застывшими в
безжизненности: "И в ликах их печать недвижных дум". И вдруг
неожиданно они наполняются таинственной жизнью, по наблюдению Р.Якобсона [23]:
Один
(Дельфийский идол) лик младой —
Был
гневен, полон гордости ужасной,
И
весь дышал он силой неземной.
Другой
женообразный, сладострастный,
Сомнительный
и лживый идеал —
Волшебный
демон — лживый, но прекрасный.
Их
образы также амбивалентны: с одной стороны, подчеркивается их греховная
сущность (не случайно они с самого начала именуются "бесами", однако
ясно, что эта оценка установилась на них у лирического героя уже ретроспективно)
они являются даже олицетворением греха — "был гневен, полон гордости
ужасной", "сладострастный, сомнительный и лживый идеал". Однако
младой отрок видит прежде всего их красоту, которой они и соблазняют
лирического героя: "волшебный демон — лживый, но прекрасный" (в один
ряд с этими строками ставится восклицание Дона Карлоса о Лауре: "Милый
демон!")
Именно
их красота и делает лирического героя поэтом: "Пред ними сам себя я
забывал; // В груди младое сердце билось — холод // Бежал по мне и кудри
подымал" — это и есть изображение настоящего творческого вдохновения.
поэтому "великолепный мрак" сада оказывается у Пушкина в одном ряду
не только с "сумраком священным" "Воспоминаний в Царском
Селе", но и с "сумраком неизвестным" поэтических грез:
Люблю
ваш сумрак неизвестный
И
ваши тайные цветы,
О
вы, поэзии прелестной
Благословенные
мечты! (1822 г. - I; 332).
Если
же мы вглядимся в изображение "Дельфийского идола", то в нем
проступают не античные, и не классицистические, а отчетливо выраженные романтические
черты: "неземная сила", юная красота и "ужасная гордость" —
это черты байронического демона из "Каина", а также "злобного
гения" с "чудным взглядом" из пушкинского стихотворения
"Демон", написанного в момент "романтического кризиса" 1823
года, когда Пушкин был еще безмерно увлечен романтизмом, но уже осознал его
разрушительную для души природу. Потом этот байронический образ получит
окончательное воплощение в поэме Лермонтова, где основными чертами Демона
станут именно неземное величие, бесконечные сила и гордость. Таким образом, при
описании "Дельфийского идола" Пушкин в трех эпитетах очертил самую
сущность байронического романтизма. Если учесть, что два эти "кумира"
являются самым притягательным для героя в волшебном саду, то при нашем
истолковании романтизм оказывается для героя вершиной европейского искусства,
вызвавшим к жизни и оплодотворившем первым вдохновением его собственное
творчество. Так Пушкин предвосхищает в рассказе о своих лицейских годах
важнейший период своего духовного становление — увлечение байронизмом.
В
результате возникает роковая двойственность оценки молодости героя, прошедшей в
саду: покаянное осуждение ее "праздномыслия" с точки зрения
христианской морали и восторженные воспоминания о первых поэтических мечтах.
Следствием творческих подъемов оказывается подпадение души героя под власть
грехов: страстной жажды наслаждений, лени и уныния, из которых последний
наиболее тяжел в христианском понимании:
Безвестных
наслаждений темный голод
Меня
терзал — уныние и лень
Меня
сковали — тщетно был я молод
Здесь
эпитет "темный" дан в уже переносном, психологическом значении и с
резко отрицательной коннотацией. Это предопределяет подавленность героя и в
целом отрицательный итог его молодости. Общее воздействие сада на его душу
оказывается негативным: "белые кумиры" "бросают тень" на
его душу.
[Средь
отроков] я молча целый день
Бродил
угрюмый — всё кумиры сада
На
душу мне свою бросали тень.
Здесь
отрывок обрывается, и нам неизвестно, как преодолеет герой наступивший кризис и
каково его состояние в настоящем. Очевидно, от того, что он приобрел в
таинственном саду, герой пока не отказывается и дорожит обретенной в нем
красотой и вдохновеньем. Но в то же время он скептически осуждает пройденный
жизненный этап: "тщетно был я молод". По точной формулировке Вяч.
Иванова, "самые страшные для христианина грехи — гордость, гнев,
сладострастие — окружены в чародейных идолах неотразимым обаянием. Два
нравственных мира противопоставлены один другому и борются между собою под
знаком единой Красоты: как решится спор, загадочный отрывок не говорит"
[24]. В незаконченном отрывке, столь важном для понимания всей жизненной
философии поэта, вопрос о путях грядущей жизни так и остается неразрешенным.
Итак,
уникальность этого стихотворения, на наш взгляд, состоит в совмещении в нем
православного и романтического мировоззрений в ценностной и художественной
системе поэта, проглядывающих из-под множества других культурно-исторических
отсылок. Написанный Болдинской осенью, на рубеже между ранним и поздним
творчеством, отрывок "В начале жизни школу помню я…" отразил
неразделимость для поэта философских, эстетических и религиозных проблем, что и
является характернейшей чертой его мировоззрения.
Список литературы
1.
Все тексты Пушкина, кроме специально оговоренных случаев приводятся по Полн.
собр. соч. А.С. Пушкина в шести томах М., 1936, с обозначением в скобках
римской цифрой тома, а арабской — страницы.
2.
Мережковский Д.С. Пушкин // Пушкин в русской философской критике. М., 1990. С.
137.
3.
Васильев Б.А. духовный путь Пушкина. М., 1994. С. 182-183.
4.
Розанов М.Н. Пушкин и Данте // Пушкин и его современники. Вып. ХХХVII. Л.,
1928. С. 21.
5.
Там же. С. 25.
6.
Там же. С. 25.
7.
Там же. С. 20.
8.
Гуковский Г.А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М. 1957. С. 284.
9.
Там же. С. 280.
10.
Иванов, Вячеслав Два Маяка // Пушкин в русской философской критике. М., 1990.
С. 254.
11.
Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина (1826-1830). М., 1967. С. 520.
12.
Городецкий Б.П. Лирика Пушкина. М.-Л., 1962. С. 420.
13.
Там же. С. 420.
14.
Там же. С. 422.
15.
Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина (1826-1830). М., 1967. С. 520.
16.
Гуковский Г.А. С. 282-283.
17.
Митр. Антоний (Храповицкий) Пушкин когда нравственная личность и православный
христианин // А.С. Пушкин: путь к православию. М., 1996. С. 147-148.
18.
Васильев Б.А. духовный путь Пушкина. М., 1994. С. 186-192.
19. Müller, Ludolf Puškins
Gedicht „V nacale zizni školu pomnju ja" (Zur Schule ging ich, da ein
Kind ich war") // All das Lob, das du verdient. Zeitschrift für
Kulturaustausch. Stuttgart, 1987/1Vj. S. 142.
20. Ibidem. S. 145.
21. Ibidem. S. 145.
22.
Собр.соч. в 17томах. Т. 3 ч.2. С. 584.
23.
Якобсон Р. Статуя в поэтической мифологии Пушкина // Работы по поэтике. М.,
1987.
24.
Иванов, Вячеслав Два Маяка // Пушкин в русской философской критике. М., 1990.
С. 254.
Для
подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.portal-slovo.ru/